Публікацыі

Детство (часть первая)

Алексей Овчинников

 
 
«Не так Шатан, як шацяняты». 
Беларуская присказка.
 
 
 
Мы вышли из детства. У нас всё было – признанные гении и великие незнакомцы, пишущие в стол, борьба и сговор, власть и анархия. События разворачивались и разворачиваются стремительно, замечаем мы это или нет. Но у нас не было инициации. Это чувствуется, когда в людях, достаточно значимых, заметна детская мягкотелость, нежелание говорить прямо в лицо, а если и говорить, то с пророческим пафосом. Инфантилизм культуры складывается из наивных образов, что приводит к игре в «дочки–матери». Наверное, об этом писали уже много раз, но слова по-прежнему остаются ненужным придатком к красочным иллюстрациям беларуской мифологии. Границы страны – словно границы детского загончика, которым ограждают личное пространство ребёнка, когда опасаются за то, что он может что-то «учудить». Мы продолжаем играть в либеральное общество или советский союз, будучи уверены в ценностных преимуществах одного над другим.
 
Сказанное мной может показаться так же весьма наивным, так как не обладает должным теоретическим подкреплением. Такие слова не возможно воспринимать, как сертифицированный доклад. Они, скорее, похожи на замечания, наблюдения, сомнения, возникающие в стороне от риторики научного обсуждения. Поэтому, данный текст – это не статья, это беседа, которая проходила между тремя героями современного беларуского эпоса. Мне не кажется важным говорить о первостепенности или вторичности данных персонажей в рамках распределения символического капитала. Пускай это просто будут три человека, тем или иным образом связанные с пространствами культурного, социального и воображаемого. Их анонимность не должна приводить к негодованию и репликам типа: «Найди мужество показать своё лицо». Важны беседа и темы, которые обсуждались. Как отметил один из участников: «Разве играет роль, кто сейчас в разговоре – я или мой сосед? Феномен обретает свою значимость вне зависимости от того, кто говорит». Кроме того, я предостерёг бы возможного читателя от усложнённого прочтения текста, в котором каждый из беседующих будет отождествляться с какой-либо культурой или моделью поведения. Увы, но зачастую такая спекуляция образами приводит к опошлённому пониманию слов, где «трактор» = «двигатель прогресса», а «крестьянка» + «рабочий» = «национальная идея». Я ещё раз отмечаю, что каждый из беседующих, представляет собой конкретного человека, разговаривающего с присущим только ему акцентом и пользующегося своим подручным знанием. Поэтому, думаю, что правильнее будет представить эту  беседу как мистификацию, театральную постановку или же, как что-то другое. Для простоты изложения я дал героям имена, совершенно произвольно, никак не связывая их с возможными однофамильцами. Место беседы роли не играет. Время – осень 2005 года.
 
 
 
Борис Пастор (Б. П.): Итак, вы упрекаете меня в том, что я бездействую. Или, как будет более правильно, я не выхожу за пределы некоторой детской площадки, куда «воспитатели бросают игрушки». Кажется, так звучит ваша метафора, верно?
 
Саша Соболь (С. С.): И да, и нет. В вашем лице я упрекаю беларускую культуру, неотъемлемой частью которой вы являетесь. Кроме того, было бы нелепо, если бы я, воспринимая вас, как, скажем, ребенка, страдающего болезнью Дауна, злился оттого, что вы не можете полностью отождествить себя с членом общества. Такой ребёнок не имеет возможности самоидентификации. Мне не кажется, что наше общество относится к подобной группе социально не защищенных культур, нуждающихся в постоянной протекции, однако…
 
Ян Золак (Я. З.): На мой погляд, галоўны шаг, які патрабаваўся, каб пераадоліць ланцугі «немаўлятства», ўжо зроблен. Сёння кожнаму зразумела – мы Іншыя па за расейцаў ці палякаў. Больш, мы – самастойныя. Так, гэты факт не фізічны ці аксіматычны. Але гэта факт.
 
С. С.: Да, я согласен. Однако правомерно ли это доверие культуре? Откуда оно проистекает? Почему мы можем сегодня говорить, что беларускому обществу «позволительно» пройти инициацию, или же, как вы говорите, оно уже прошло её?
 
Я. З.: Адказнасць. Для мяне галоўнай характарыстыкай сталасці з’яўляецца адказнасць. Калі мы адказны за свае справы, то, гэтым чынам, падкрэсліваем магчымасць аўтаномнага існавання.
 
С. С.: Вы только что назвали два неоспоримо важных для меня понятия – автономии и ответственности. Последнее я соотношу с доверием. Кроме того, я думаю, что правильно было бы различать «юношескую» автономию (автономию нарцисса) и автономию гражданскую, которая, как вы уже упомянули, сопоставима с понятием ответственности. Гражданская автономия – это те регалии, которыми нас наделяет общество…
 
Б. П.: Да, но вы пользуетесь антропологическими характеристиками, применимыми к личности, а не к культуре или государству. Почему вы говорите о стране в манере психотерапевта?
 
С. С.: Я уже отмечал, что сегодня мы не в силах отличить индивида от общества. Скорее, мы обращаемся к некоторой социальной личности. Думаю, что такое определение в русском языке… к сожалению, не знаю, как правильно перевести на беларуский… наиболее уместно, поскольку в нем зафиксирован и детерминистский характер социальной реальности, и некоторая уникальность, присущая личности. Невозможно найти ответчика в ситуации конфликта общества и какого-либо «Я». Поэтому верно, что столкновение автономного субъекта с контекстом превращается в битву адвокатов, что означает увлечённость не столько обнаружением «правового», сколько желанием победы в судебном процессе. Но об этой автономии нарцисса или юношеской автономии я хотел бы поговорить не сейчас и не в этом месте. Меня интересует именно проблема становления конкретной культуры. Если возможно, я привлек бы к нашей беседе Лакана. Однако это может смутить незнакомых с его творчеством участников.
 
Я. З.: Для мяне Лакан дастаткова зразумелы, і я не маю нічога супраць «спірітычнага» акту, які дапаможа надаць нашай размове навуковы характар. Што датычыцца сацыяльнай асабістасці, то я згодзен з вамі: расейская мова тут лепш адлюстроўвае тую дваякасць, якую вы падкрэсліваеце. Але я маю рацыю – калі мы звярнемся, напрылад, да ангельскай мовы, то таксама не знойдзем словы, каб карэктна перавесці ваш тэрмін. Вы жа гаворыце аб ягонай універсальнасці. Цi не з’яўляецца ваша «саціальная лічность» менавіта расейскім прывідам?
 
С. С.: Конечно, персональность понимается мной не так, как личность, но тем не менее, я думаю, возможно передать смысл используемого мной определения в другом языке. Это всего лишь связано с трудностями перевода и, хочу вас заверить, вполне разрешимыми трудностями. В ином случаи, немецкая философия со своей приверженностью детально выверенным определениям не получила бы такого распространения и не была бы так популярна. Кроме того, это определение обращено к русскопонимающим (именно русскопонимающим, а не русскоговорящим), к которым относимся мы все. Из того, что вы обратили внимание на эту тонкость, я могу сделать вывод, что сейчас правильнее говорить именно о русскопонимающих, а не русскоговорящих. Точно так же, я отношу себя к англопонимающим, умеющим чувствовать особенности языка, но не находящимся в языке, что подчёркивается актом говорения.
 
Я. З.: Добрыя словы.
 
С. С.: Тогда мне осталось ещё раз спросить о Лакане. Борис?
 
Б. П.: Всё же я скорее против использования тут каких-либо отсылок. Есть три человека, один из которых упрекает беларускую культуру в инфантилизме, а потом прячется за спину Лакана или ещё кого-нибудь. Уже сам этот поступок мне кажется малодушием. Поэтому извольте держать ответ сами. Почему вы считаете беларускую культуру инфантильной?
 
С. С.: Хорошо. Для начала я отметил бы, что для меня общество и культура суть одно и то же. Я не могу говорить об обществе в отдельности от культуры и о культуре в отдельности от общества. Они существуют коррелятивно в одной временной и символической плоскости. Мне кажется, что главная ошибка сторонников генетической теории заключается в том, что они мыслят культуру виртуально, то есть в отрыве от «сейчас». Их призыв к «припоминанию» лично у меня вызывает только удивление. Утверждение о том, что мы забыли свою культуру, заставляет слепо верить археологии, о пагубности чего говорили на разных языках и в разных школах. Археология не является точной наукой. Она всегда интерпретативна. Археологические находки ничего не говорят о человеке, каким он был сотню или тысячу лет назад. Потому я и не принимаю доводов «исторического богатства» беларуской культуры. Это «гиперборейство» – жалкая попытка признать за твёрдую валюту откопанные под Полоцком гроши. Культура – это не склеп с призраками, это пространство живых и действующих людей.
 
Я. З.: Гэтым чынам вы жадаеце закрэсліць усю беларускую спадчыну?
 
С. С.: Нет, таким образом я пытаюсь провести чёткую линию разграничения между историей и культурой. У меня нет желания выставлять приоритеты, но пытаться прочитать современность исторически я не в состоянии. Я могу вспомнить как минимум два радикальных перехода, которые изменили логику коллективного воображения. Я знаю людей, которые в 1994 голосовали за Лукашенко, а затем ушли в радикальную оппозицию.
 
Я. З.: Гэта была несвядомасць…
 
С. С.: Значит, детскость.
 
Б. П.: Ну хорошо, допустим, вы отрицаете многовековую национальную беларускую историю. Но ведь Вы же не можете отказаться от советского прошлого?
 
С. С.: Почему? С развала советского союза прошло 14 лет. В этом возрасте подросток уже перерастает стадию Зеркала. Но это словами Лакана. Для меня советское прошлое мертво, оно имеет такую же значимость, как и история Полоцкого княжества. То есть никакой.
 
Б. П.: Но оно живо в памяти целых поколений.
 
С. С.: Я бы уточнил: в воображении целых поколений, и социальные институты «поддерживают» эту живучесть. Это можно сравнить с комплексом смерти отца.
 
Я. З.: Лепей айчыма.
 
С. С.: Да, пожалуй. Отчим мёртв, и все страхи и желания, с ним связанные, исчезают. Чем дольше сохраняется привязанность, тем инфантильнее оказывается личность. Я даже могу пойти дальше и сравнить с этим умершим отчимом, или отцом, и Полоцкую историю, и Великое княжество Литовское, и БНР. Личность беларускай культуры историками рассматривается в зависимости от призраков прошлого. В этом я не могу обнаружить ни автономности, ни самостоятельности.
 
Я. З.: Добрая алегорыя, але такiм чынам вы пазбаўляеце нас традыцыі, што немагчыма.
 
Б. П.: Да. За примером обратитесь к другим странам. Думаю, сложно найти такую культуру, которая преодолела бы «эдипов комплекс» по отношению к своей истории. Что плохого в памяти? Скорее наоборот, память позволяет избегать ужасов Холокоста или повторения Чернобыльской трагедии. Вы же предлагаете какую-то амнезию – всё забыть и начать с белого листа. А как же преемственность? А как же, наконец, культурные традиции? Следовать им наоборот – означает преодолевать юношеский максимализм, который вы назвали автономией нарцисса. Это, в конце концов, нахождение некоторой умудрённости. Вы же не будете заново измышлять новых Мицкевичей и Скорин? Наоборот, следует учиться у классиков, или, если говорить вашим языком, учиться у отцов.
 
С. С.: Конечно, я не предлагаю полностью отказаться от наследия, однако для меня это наследие наивно. Я подхожу к истории, воспринимая её как литературу. Причём, как далеко не самую хорошую литературу. Если же говорить о классике, то пиетет перед классикой – это идолопоклонничество, которое убивает культуру. Неизвестно, чего дали больше – хорошего или плохого – Пушкин и Достоевский. За спиной первого мы не видим практически всю предшествующую или параллельно развивающуюся поэзию, в то время как восприятие Достоевского как «единственного русского экзистенциалиста» принижает авторов, не менее ярких. Но это отход от темы. Отмечу только, что в беларуской культуре мы находим куда более яркие примеры «кровавых светочей»… Те же Колас и Купала.
 
Б. П.: Так вы отрицаете классическое искусство? Это не похоже на гражданский патриотизм, о котором вы говорили, скорее, на юношеский максимализм.
 
Я. З.: Так, я згодны з Барысам. Зразумела, Колас і Купала, а таксама іншыя вытворцы шалёных савецкіх гадзін, вельмі не аднолькавыя асобы, але мы маем шмат іншых класікаў. Павінны лі мы адвярнуцца ад іх таксама?
 
С. С.: Я хочу ещё раз повторить мой тезис. Всё, что я предлагаю – не воспринимать Беларусь как протянувшуюся от железного века до наших дней субстанцию Беларуси. Беларусь не просто дана нам тут и сейчас, Беларусь задана определённым, скорее антропологическим, чем историческим контекстом. Сам контекст не располагается на спирали истории, он существует, скажем, параллельно. Я нахожу его основания в 1993–1994 гг., когда началось формирование той поведенческой модели, которая присуща современной нам логике коллективного воображения. Вполне возможно, что завтра произойдёт какое-нибудь фантастическое событие, после которого мы заговорим о новой Беларуси. Главное, всегда держать руку на пульсе реального.
 
Я. З.: Добра. Але ў мяне засталося шмат пытанняў, перад тым, як мы зноў звярнемся да «інфантыльнай Беларусі». Першае, вы лічыце, што тое калектыўнае ўяўленне, якое ўзнікае ў сярэдзіне 1990-х гг., не мае ніякіх падстав? Яно ўзнікае, як нешта ад нас незалежнае? Гэта першае. Другое, чаму вы гаворыце абавязкова аб гэтых гадах, але не аб пачатку 1990-х ці другой палове 1990-х? Залежыць лі гэта ад той ўлады, якая усталявалася у нас у 1994 годзе? І апошняе, чаму вы гаворыце аб уяўленні ўсёй Беларусі? Вы лічыце, што ёсць гэтае калектыўнае ўяленне?
 
С. С.: Я бы хотел начать отвечать с конца, если это возможно. Да, я думаю, что есть особое коллективное воображение беларусов, в рамках которого может существовать отдельное коллективное воображение русскоговорящих беларусов, беларускоговорящих беларусов, беларуских цыган, евреев-идишистов и т. д. Мне кажется, сегодня игра воображения связана столь жёсткими правилами, что говорить о возможности свободной идентичности практически не приходится. Мы играем не в шахматы или скрабл – мы играем в футбол, иногда переходящий в регби. Такие правила нам навязывает власть. Попытка жёсткого контроля играет позитивную роль в плане того, что мы отчётливо видим перед собой границы культуры, поскольку эти границы охраняются людьми в форме. Таким образам нас заставляют мыслить в рамках общего горизонта. Нечто подобное являла собой пропаганда в СССР или масс-медиа в США. 
 
Б. П.: Однако, не является ли создание «заповедника Беларуси» симуляцией самой Беларуси? Мне видится в подобном контурном очерчивании границ как раз мифологизация, а не реализация беларуской культуры. Сразу хочется спросить, «неужели так оно и есть на самом деле»?
 
С. С.: Вы знаете, мне кажется, что спорить о том, кого больше: зубров или медведей в Минском районе – занятие не благодарное. Возможно, что там нет ни тех, ни других. Возможно, что и вы не правы, предлагая рассматривать современную Беларусь как миф, отличный от «подлинной» Беларуси, и я, слишком доверяя герметичности беларуской культуры. Я говорю скорее о другом подходе. Причём, как я могу заметить, говорю не я один. В качестве иллюстрации моей позиции – творчество Жибуля, Вишнёва или всего литературного объединения «Бум-Бам-Лит» по принадлежности символическому пространству неотличимо от тех культурных акций, которые проводит БРСМ. Мне, например, не нравится ни то, ни другое, но это не значит, что я могу говорить о «подлинности» того или другого, или третьего. Все эти явления составляют событие культуры, отрицать которое нельзя, но интерпретировать можно в совершенно диаметральных направлениях.
 
Я. З.: Вы лічыце, што існуе толькі пласт культурных падзей, які сканцэнтраваны ўладай у некаторым калектыўным уяўленні. Так?
 
С. С.: Это один из выводов. Главный тезис заключается в том, что этот пласт представляется мне более-менее целостным и гомогенным. Мы можем связать элементы беларуской культуры в один орнамент и вычленить логику этого орнамента. Думаю, мне удалось ответить на один из ваших вопросов?
 
Я. З.: Так. Але у мяне ўзніклі новыя пытанні, час якіх, пэўна, яшчэ не настаў.
 
С. С.: Тогда я попробую ответить на два оставшихся вопроса. Один из них, если я не ошибаюсь, касался даты, когда, по моим же словам, возникает культурный контекст, определяющий антропологическую модель современного беларуского общества, и того, откуда берется эта дата? Я могу представить вам доказательства, однако это заняло бы слишком много времени. Поэтому мне придётся формализовать ответ и предложить вам поверить мне на слово. Собственно, в любом случае, эти доказательства будут опираться на ряд мифов беларуского общества. Хорошо известно, насколько не стоит доверять статистике, посему все мои убеждения можно легко опровергнуть. Важным оказывается их конструктивная составляющая…
 
Б. П.: И какая именно?
 
С. С.: Оценочная модель поведения, которую мы называем «обычным» (или обыденным) поведением, формируется именно в контексте середины 1990-х. Конечно, на определённом этапе она соперничает с другими поведенческими моделями. Можно говорить и о либеральной модели, и о постсоветской – размах тенденций колоссален, но к концу 1990 – началу 2000-х одна из моделей становится доминирующей.
 
Б. П.: Я не знаю, к чему этот бихевиоризм, ну да ладно… Вопрос в другом: не слишком ли вы усредняете роль этой модели? Я думаю, что и сегодня можно найти примеры и либеральной, и постсоветской моделей поведения. Наконец, что это за модель, о которой вы говорите?
 
С. С.: Моя позиция не имеет ничего общего с бихевиоризмом. Скорее, поведение тут взято как придаток к понятию «обыденности». Можно точно так же говорить об обыденном высказывании, обыденном отношении и т. д. Для антропологии важен момент исследования непосредственного пространства нашей деятельности, то есть того пространства, где мы пребываем не в моменты отдохновения (искусство, спорт и т. д.), а того, где мы всегда есть. В этом плане антропология является одной из «пролетарских» наук. Она не интересуется тем полем, в котором наше сознание забавляется, её интересует поле постоянной работы. Но это к слову. Относительно либерального и постсоветского… Думаю, что сейчас все это стоит отнести к полю идеологии. Конечно, идеология имеет тотальный характер по отношению к обыденному опыту. Но она не говорит, как «жизнь» есть. Она говорит, как «жизнь» должна быть. Это этическая категория. Однако ваш вопрос побуждает меня сделать одно замечание. Когда я говорю об обыденном поведении, я не учитываю патологию или «необычное» обыденное поведение. Роль патологий в формировании коллективного воображения очень важна, и об этом необходимо говорить отдельно. Тем не менее, опыт показывает, что патологии не следует идеализировать. Они есть и, очевидно, очень значимы, но эта значимость имеет другой характер.
 
Б. П.: Хорошо. Допустим, это применимо к определению либеральной или, например, коммунистической моделей поведения. Но как тогда быть с упомянутой постсоветской моделью?
 
С. С.: Да, это сложный вопрос. Вполне возможно, что рассматриваемая мной модель поведения является «постсоветской». Однако одним из условий моей теоретической установки является желание не давать конкретное имя той модели поведения, которая является отражением обыденного опыта. Таким образом, я избегаю оценочного характера, подспудно возникающего, назови мы что-то «постсоветским», «профашистским» или «демократическим».
 
Я. З.: І што вы прапануеце?
 
С. С.: Говорить об обыденной (или обычной) модели поведения беларуской культуры, с учётом тех замечаний, которые я высказал ранее.
 
Я. З.: Застаецца яшчэ адно пытанне.
 
С. С.: Да. И как раз на него отвечать сложнее всего. Конечно, я не могу не учитывать того контекста, в котором возникает интересующий меня контекст (простите за тавтологию). Однако, мне кажется, спорна сама возможность рационального и аналитического рассмотрения институтов возникновения той или иной доминирующей модели поведения. Всё могло произойти совершенно случайно. В этом и заключается а-историчность или алеаторность процесса. Конечно, я не могу выйти без потерь из геополитического окружения – можно найти огромное количество политических, экономических и культурных факторов, которые спровоцировали развитие именно такой модели поведения, а не другой. Однако всё наше доверие строится на наивном принципе «предопределённости». Наши объяснения  могут дать ответ, почему возникла именно эта модель, но никогда не ответят, почему не возникла другая. Связано это с тем, что они просто не могут представить себе другое развитие событий. Поэтому мне кажется, что рациональных оснований доверять тем исследованиям, которые занимаются поиском причин (подтекста) формирования именно такой модели поведения, нет. Как говорил Витгенштейн: «О чём невозможно говорить, о том следует молчать». Фраза бездарна, так как логичнее было её не сказать, а промолчать, но в данной ситуации она отлично подходит в качестве метафоры. Иными словами, я предпочёл бы не касаться вопроса подтекста и десятиметровой палкой.
 
 © Сайт интеллектуального сообщества Беларуси

Алексей Овчинников, іншыя публікацыі:

Дадаць каментарый